В полдень 8 ноября вьюга улеглась в сугробы на покой. Анфиса Марковна, взглянув на посветлевшие окна, быстро оделась и вышла на крыльцо. С любопытством, какое бывает только у людей, надолго оторванных от мира болезнью, она осмотрела свой двор и деревню.
Что наделала вьюга!
Двор так замело, что можно было шагать через прясло. Где был сарай, там стояла белая гора; где были столбы — торчали сказочной величины грибные шляпы. На огороде, где вьюга била волной, лежали крутые буруны; кое-где между ними торчали верхушки кустов смородины. Березы в переулке стояли тихо, опустив усталые ветви до гребней сугробов, отливающих синевой. Над деревней — низкое, хмурое, еще неспокойное небо.
В углу двора, на молодой рябинке, Анфиса Марковна впервые увидела любимых северных гостей. Стайка сереньких чечеток, в ярких красных шапочках, шныряла по затвердевшим на морозе ветвям, азартно ощипывая последние мерзлые ягоды, и вела шумный разговор:
— Чи-чи-чи! Чёт-чёт!
— Чи-чи-чи! Чёт-чёт!
Не оглядываясь на дочерей, которые тоже вышли на крыльцо, Анфиса Марковна сказала молодым, сочным голосом:
— Вот и зима!
Услышав ее голос, стайка чечеток разом снялась с рябинки и, качаясь на воздушных волнах, понеслась к околице.
— А замело-то как!
Анфисе Марковне внезапно захотелось поработать на морозце: в любом труде, даже в таком, от которого уставала, она всегда находила много чудесно-целебного, без чего невозможна хорошая человеческая жизнь.
— А ну, доченьки, давайте лопаты!
Дочери возразили:
— Шла бы ты в избу, мама!
— Или сами не управимся?
Но мать потребовала:
— Делайте, что сказано!
Вышли на стежку, ведущую от крыльца до калитки. Работы было много, и Анфиса Марковна принялась за дело с тем большим душевным подъемом, какой всегда сопутствовал ей в любом труде. Она сильно, по-мужски, работала широкой деревянной лопатой, отбрасывая снег в стороны от стежки. Дочери, встав на некотором расстоянии одна за другой, пошли навстречу матери от ворот.
За короткое время Анфиса Марковна разгорелась в работе, зарумянела, как девушка, и дочери, все время наблюдавшие за ней, окончательно убедились, что она полностью оправилась после потрясения.
Когда закончили работу и Анфиса Марковна стала обметать веником крыльцо, в калитке показалась Лукерья Бояркина, полногрудая, в распахнутой дубленой шубе и серой шали, легонько притрушенной снежком, — проходила, должно быть, под деревом, и дерево нечаянно тряхнуло над ней заснеженной веткой.
Лукерья заговорила еще от калитки:
— Живы?
— Едва вылезли, — ответила Марийка.
— Ой, а у нас по окна! Свету не видно!
С тех пор как Лукерья узнала, что ее Степан где-то поблизости, а не уехал к Москве, она успокоилась и повеселела, словно бы, чем ни ближе был Степан к ней, тем меньше ему грозила опасность. Но муж давно уже не присылал весточек, и Лукерья, ожидая их, чаще других наведывалась в дом Макарихи.
— Ты что это, бабонька, нараспашку бегаешь? — спросила Анфиса Марковна, когда Лукерья поднялась на крыльцо. — Ишь ты, выставила грудь! Еще застудишь и оставишь малого без молока!
— Ему теперь все одно!
— Это как?
— Отнять задумала.
— Не рано?
— Что там рано! Самому уже стыдно!
— А свекровь как? Жива еще?
Лукерья обмела веником валенки, вздохнула:
— Все лежит. Все молит, чтобы прибрал, а он не берет. Велит, видно, наглядеться на эту войну. Ох, и приняла я с ней маяты! Кто хочет умереть не может, а кому не надо — умирает. Что это такое, Анфиса Марковна?
Пока они разговаривали, в калитке показались солдатки Ульяна Шутяева и Паня Горюнова. Они часто бывали вместе: Ульяна — бойкая и острая на язык, а Паня — тихая и молчаливая, и эта разница в характерах, как часто бывает, крепила их дружбу еще до войны. Теперь же, когда их мужья вместе ушли в армию, у них прибавилось еще одно общее, и они стали неразлучны.
Анфиса Марковна любила этих подруг, как дочерей, но встретила их на этот раз нелюбезно.
— Что ж вы ко мне стаями-то ходите? — спросила она, загораживая подругам путь на крыльцо. — Не надо бы так-то. Недолго и до греха. — Но тут же смягчилась и уступила путь. — Ну, проходите, проходите, раз пришли. Что с вами делать!
Много раз открывалась дверь в доме Макарихи в этот предвечерний час. Собрались все соседки. С конца улицы пришла кума Степанида Арефьевна, мать двух сыновей, воевавших в армии. Следом за ней — подруги Марийки: огородница Тоня Петухова, жена танкиста, доярки Катюша Зимина и Вера Дроздова, тоже солдатки. Толпой ввалились подруги Фаи во главе с Ксютой Волковой. В доме стало людно, как бывало всегда осенью.
Долго горевали женщины о том, что впервые за много лет не пришлось, как прежде, отметить Октябрьский праздник. Вновь и вновь вспоминали дни, когда гитлеровцы занимались ограблением деревни.
— Да, начисто ограбили! Начисто! — сказала Степанида Арефьевна. Жила наша деревня, росла, полнела, как вилок капустный. А они, проклятые, напали, как червяки, и весь вилочек источили! Всех нищими сделали! Теперь и скажешь про нашу деревню: стоит на горке, а хлеба в ней ни корки.
Женщины зашумели, гадая о будущем:
— И что теперь делать? Подумать страшно!
— К весне начнем с голоду пухнуть.
— Не дотянем и до весны…
Анфиса Марковна все время молчала, а тут не выдержала:
— Стой, бабы, погодите, дайте же и мне сказать… Плохие из вас гадалки — вот мое слово! — Она дождалась полной тишины. — Тоже нагадали: к весне будем пухнуть с голоду! А может, и не будем, а? Прежде смерти не умрешь! До весны еще зима, а зимой…
Анфисе Марковне не удалось досказать. Открылась дверь, и у порога показалась сухонькая, согбенная старушка Фаддеевна, жена деда Силантия, в зимнее время редко выходившая из дому. Едва переступив порог, Фаддеевна ощупала клюшкой пол впереди себя, сделала еще шажок и, не обращая внимания на женщин, троекратно перекрестилась, глядя в передний угол, где уже много лет не было икон. Затем она поклонилась всем, и женщины тоже ответили ей поклонами. Марийка и Фая подхватили Фаддеевну под руки, провели вперед и усадили на лавку у стола. Здесь она отдышалась немного и, осмотрев женщин, заговорила, будто продолжая давно начатое:
— Лист-то на дереве не чисто опал, видали? Вон, глядите на дубки за нашим двором: все в листьях. Даже на березах и то они есть. Я старая, а все примечаю!
Кто-то спросил:
— К чему это, бабушка?
— Зима будет строгая, — убежденно ответила Фаддеевна. — Послабление в погоде еще будет, не без этого как водится. Сегодня какой у нас день?… Ну вот, выходит, скоро день Кузьмы и Демьяна… По прежним временам считался куриный праздник. А так всегда было: коли Кузьма да Демьян закуют, то архангел Михаил раскует. Выходит, потепление еще будет, это я вам без всякой науки скажу. Но только все одно: немного отпустит, а потом пуще того ударит. Чересчур строгая будет зима!
Многих удивил этот неожиданный приход Фаддеевны. Все было странно: и то, что она в мороз покинула печь и прошла по бездорожью через всю деревню, и то, что сразу же с убежденностью и суровостью провидца выложила свои предсказания о зиме. Все притихли, наблюдая за тяжко вздыхавшей старушкой, а Макариха, чтобы скрасть молчание, сказала ей:
— Уморилась ты, бабушка! И как дошла только? Ты ко мне?
— Ко всем пришла, — ответила Фаддеевна и с необычной для нее суровостью осмотрела женщин и девушек, сидевших вокруг. — Затем и пришла, чтобы сказать о зиме. Вы молодые, примет не знаете, а знать надо.
Все еще более удивились. Заметив это, Фаддеевна вдруг подняла клюшку, как жезл, сделалась вдохновенно-строгой и объявила раздельно, как жестокий, но справедливый приговор, выношенный в старческом сердце:
— Померзнут они! Все! Как французы! Слыхали?
Объявив это, Фаддеевна тут же засобиралась в обратный путь. Женщины пытались уговорить ее отдохнуть еще немного, но безуспешно.
— Нет, тронусь, — сказала она. — Торопиться надо: на дворе вон вечереет, а мне через всю деревню. Ну, прощевайте пока! Что сказала, помните. Каких наши побьют, какие померзнут, а житья им тут не будет!