"Теперь всем расскажет", — подумал Лозневой.

Так и случилось. Пока гитлеровцы обшаривали первый дом, она прошла до другого конца деревни и всем встречным рассказала, что произошло с ней около комендатуры. За полчаса о новом фашистском разбое узнала вся деревня.

Всюду шумно заговорили:

— Ничего не давать, бабы, ничего!

— Прятать надо! Прятать или портить!

Пока фашисты грабили один край деревни, на другом ольховцы торопливо прятали теплые вещи, где только было можно: в подпольях и на подлавках, в сараях и на сеновалах, в сугробах снега и ометах соломы на огородах… Иные, не найдя надежных мест, портили вещи так, чтобы они не годились для армии, но могли быть использованы хозяевами, — разрезали вдоль или сильно укорачивали голенища валенок, распускали концы варежек, разрывали по швам шубы…

В первых домах Лозневой и гитлеровцы успели отобрать кое-что, но вскоре их поиски стали безрезультатными. Поняв, что население прячет вещи, они стали тщательно обшаривать не только дома, но и дворы, а на это требовалось много времени и сил. За час ругани и криков, слышанных в каждом доме, Лозневой измучился до предела. "Вот сволочи! — ругал он гитлеровцев про себя. — И на какого черта сдались им эти бабьи шубы и валенки? Срамиться? Какая это армия в бабьих шубах? Тьфу, будь вы трижды прокляты! Вот выдумали!"

Особенно сильную нервозность стал проявлять Лозневой, когда оказался невдалеке от дома Логовых. После той ночи, когда Марийка внезапно ушла от Лопуховых, он избегал встречаться с ней, хотя и очень хотелось. Избегать встреч с Марийкой было не трудно: если требовалось, Лозневой всегда направлял в дом Макарихи Ефима Чернявкина, а сам никогда не появлялся даже поблизости. Марийка же почти не выходила из дому. Но теперь, когда не было Чернявкина, Лозневому волей-неволей приходилось самому идти в дом Макарихи. Теперь встреча с Марийкой была неизбежна.

Но какая это встреча?

Не о такой встрече мечтал Лозневой! Втайне у него все еще теплилась надежда, что Марийка, хотя и догадалась об его лжи, но как-нибудь простит его, — известно ведь, как отходчиво женское сердце. Он думал, что если бы произошла встреча наедине и при благоприятных обстоятельствах, ему удалось бы добиться примирения. Но о каком примирении можно думать сейчас, когда он приведет в дом оккупантов, чтобы отобрать теплые вещи у ее семьи?

Лозневой стал искать способ, как ему избежать посещения дома Макарихи. "Притворюсь больным, — подумал Лозневой. — Да тут и притворяться-то нечего: всю голову разломило за этот день!…" Но немецкие солдатт знали только отдельные русские слова, и поэтому с ними приходилось объясняться очень осторожно: могут подумать, что он вообще уклоняется от выполнения приказа коменданта, а это грозит большой неприятностью.

Морщась, Лозневой потер ладонью лоб, покачал головой, сказал:

— Болит! Ох, болит! — и для пущей ясности покрутил пальцем у виска.

Но немцы засмеялись и, щелкая по горлу, загоготали:

— Рус много пил!

— Шернявк помирал! Ты помирал!

Лозневой отвернулся, выругался вслух:

— Тьфу, сволочи!

Близ двора Макарихи Лозневой остановился у саней, перетряхнул кое-что из одежды.

— Хватит! — Он указал на то место в небе, где было побольше солнечного света. — Обедать, кушать надо!

Но гитлеровцы, видимо, получили строгий приказ от коменданта и категорически запротестовали:

— Найн! Найн!

Оставалось одно: идти в дом Логовых.

У самых ворот логовского двора Лозневой пошел на хитрость, которая, по его мнению, могла хоть немного облегчить его трудное положение. Он кое-как растолковал солдатам, что для ускорения дела они должны осмотреть дворовые постройки, а он тем временем осмотрит дом. Солдаты охотно согласились, тем более, что по опыту они уже знали: вещи чаще всего находились не в домах, а на дворе. Оживленно разговаривая, они пересекли логовский двор и вошли в сарай.

Лозневой пошел в дом.

В доме Логовых уже поджидали Лозневого, и, как бывает в таких случаях, пытаясь скрыть волнение, все занимались мелкими, ненужными делами: Анфиса Марковна гремела посудой, Марийка подметала пол, хотя его подмели недавно, Фая распутывала какие-то нитки…

Узнав, что Лозневой пошел с гитлеровцами отбирать теплые вещи, и понимая, что теперь ему не миновать их дома, Марийка сказала матери и сестре:

— Вы не мешайте, я сама поговорю с этой змеей!

— Загорячишься, только и всего, — сказала мать.

— Не буду я горячиться!

Марийка ожидала Лозневого в большом возбуждении. Лицо ее горело сильным румянцем, в глубине черных глаз все сильнее и сильнее разгорался дрожащий блеск, как отражение звезд в ночном пруду. Это были знакомые родным признаки наивысшего проявления ее озлобленности.

…Перешагнув порог, Лозневой первой из всех в доме увидел Марийку. И — удивительное дело — он понял, что у него все еще прочно держится впечатление от первой встречи с ней. Он опять подумал: где-то и когда-то он видел ее, видел задолго до того, как оказался в Ольховке. Но где? Когда? Эта мысль опять пришла, вероятно потому, что Марийка на первый взгляд показалась такой же, какой он впервые увидел ее на лопуховском дворе. Но уже в следующую секунду Лозневой заметил, что у Марийки совсем не так, как тогда, блестят ее прекрасные черные глаза… Она стояла, держа в опущенной руке веник, и с явным чувством превосходства, наслаждаясь своим безмерным презрением, которое сквозило в каждой черточке ее лица, смотрела на Лозневого. У нее раза два брезгливо подернулись пылающие губы, а затем она спросила:

— Ну что, грабить пришел?

Лозневой понял, что о примирении не может быть и речи — не только сейчас, но и никогда… Он спросил:

— Зачем вы… говорите так?

— А что, не нравится? Грабители, оказывается, любят, чтобы как-нибудь иначе говорили об их ремесле? Зачем же пришел? Может, собирать добровольные пожертвования теплой одежды на немецкую армию?

— Ну, зачем крайности? — кисло морщась, возразил Лозневой. — Я вам обязан жизнью, я не забыл этого… У вас ничего не возьмем. Я зашел просто поговорить.

Анфиса Марковна не вытерпела.

— Поговорить? — крикнула она. — Да что ты и сейчас-то врешь?

Лозневой обернулся к Макарихе:

— Вы напрасно оскорбляете меня!

— Напрасно? А зачем же тогда немцы на дворе шарят?

Марийка взглянула в окно и, увидев, что гитлеровцы лезут в хлев, вспыхнула еще ярче и подступила к Лозневому, не в силах сдержать своей ярости.

— Шарить? — крикнула она. — Зачем шарить? У нас ничего не спрятано! Вот оно все!

Она подскочила к вешалке, сорвала с нее две шубы, швырнула их под ноги Лозневому.

— На, бери! Мало?

Затем схватила с печи старые валенки, из печурки — варежки, с гвоздя — шаль и все это тоже бросила к ногам ненавистного предателя.

— На, подлец, давись!

Лозневой растерянно молчал, пятясь к двери.

— Еще мало?

Марийка бросилась на лавку, сорвала с ног валенки и, вскочив, один за другим с большой силой бросила их в Лозневого: один валенок пролетел мимо, другой угодил ему в плечо.

— На, подлец, на!

Спасаясь, Лозневой кинулся из дома.

Немецкие солдаты закончили обыск на дворе. Они ничего не нашли. Увидев и Лозневого без вещей, они спросили в один голос:

— Найн?

— Найн! — машинально ответил Лозневой.

— О, Русь, бедна!

Стиснув зубы, Лозневой вышел со двора…

VIII

В этот день Лозневой особенно остро почувствовал, как ненавидят его ольховцы. Ненавидят не меньше, а больше, чем гитлеровцев. В каждом доме его встречали гневными и презрительными взглядами. В каждом доме!

Возвращаясь из комендатуры, после того как было закончено изъятие теплых вещей по всей деревне, Лозневой вспомнил об Ерофее Кузьмиче. Староста оставался теперь единственным в деревне его соучастником по службе у оккупантов. Но последний разговор с Ерофеем Кузьмичом озадачил Лозневого. Не теряет ли он и этого, единственного теперь, соучастника? Конечно, последний разговор не доказывал еще, что Ерофей Кузьмич из-за своей обиды может порвать с немцами, но все же обида его была велика… "А вдруг переметнется? — подумал Лозневой. — Возьмет да и меня еще отравит…" И Лозневой невольно остановился посреди дороги.