Анфиса Марковна видела, как у Ефима засоловели глаза, и была уверена: что бы ни говорила она, но пока не будет выпита вся водка, полицай не уйдет из дома.
— Я все, Ефим, понимаю, что делаю, — ответила Макариха. — И никогда я не буду каяться в том, что делала, а только гордиться буду своими делами на старости лет! А вот такие, как ты, Ефим, — те будут каяться, ой, как будут! Ты погоди, ты пей, пей всю, а меня не перебивай! Наливай и пей, а раз так случилось, выслушай все, что скажу, хоть и будет тебе горько!
Марийка и Фая крикнули в один голос:
— Мама!
Все женщины тоже заволновались. Они хорошо знали твердый, независимый характер Макарихи, но им известно было также, что она знает и цену осторожности. И поэтому их не только удивила, но и серьезно озадачила Анфиса Марковна в такой опасный час. Ее поведение женщины объясняли только тем, что Анфиса Марковна в глубине души испытывала такую тревогу за себя и всех, что потеряла прежнее, привычное самообладание и, не в силах вернуть его, готова была на любое опрометчивое решение. Из разных углов раздались голоса:
— Анфиса Марковна, будет вам!
— Опомнись, кума, что ты дразнишь его?
— Марковна, брось, пожалей всех!
— Нет, бабы, вы мне не мешайте, — твердо и спокойно возразила Анфиса Марковна. — Я в своем уме и знаю, что делаю. Вы сидите спокойно и слушайте, а я поговорю.
— Значит, высказать захотела? — Ефим Чернявкин пьяно захохотал и снова потянулся к бутылке. — Что ж, высказывай! Я послушаю, чтоб не корила потом, что даром водку пил.
— За водку я корить не буду, пей всю!
Чернявкин вылил в стакан остатки водки, но пить не стал, наслаждаясь теплом, охватившим тело, и ожидая разговора.
— Так вот, Ефим, — заговорила Анфиса Марковна, — долго болтать с тобой у меня особого интересу нет. У нас с тобой не полюбовный разговор за околицей под березками. Я вот что хочу тебе сказать: ты думаешь, я не знаю, отчего ты пьешь, а? Нет, Ефим, знаю, знаю! Ты видишь, ты один в деревне такой оказался, вот и пьешь от страха! Страшно, а? Врешь, страшно! Ты видишь, что весь народ как стоял, так и стоит за свою власть, и никто ничего не сделает с нашим народом. Вот тебе и страшно! Пей, Ефим, заливай глаза, тебе одна дорога!
Точно полностью соглашаясь с Анфисой Марковной, Чернявкин и в самом деле разом вылил остатки водки в зубастый, широкий рот и, не закусывая, почавкал мясистыми губами. Но все лицо его, уши и шея налились кровью. Он сказал хрипло, задыхаясь:
— А ну, дальше!
— А дальше вот что, — спокойно и ровно продолжала Анфиса Марковна в необычайной, мертвой тишине избы. — Вот ты дезертировал из армии, не захотел воевать за народ, смерти испугался, прибежал к бабе… А в народе, Ефим, так говорят: лучше умереть в поле, чем в бабьем подоле.
Ефим Чернявкин вдруг захрипел, со стоном ударил по столу обоими кулаками, сорвался с места; он широко раскрывал рот и тяжко, часто дышал, остановив на Макарихе налитые кровью глаза. Во всех углах закричали, завыли женщины. Они ожидали, что Чернявкин бросится к Анфисе Марковне и начнет ее бить, но он, не сломив ее смелого взгляда, схватил шапку и, сильно качаясь, вышел из дома. Все женщины завыли в один голос; они понимали: сейчас Чернявкин пойдет к старшему полицаю Лозневому и расскажет ему о разговоре с Анфисой Марковной.
— Бабы, тихо! Не выть! — властно сказала Анфиса Марковна. — У кого листовка?
— У меня, — всхлипывая, ответила Фая.
— Давай сюда!
Анфиса Марковна взяла измятую листовку, бережно разгладила ее на столе, поправила в лампе огонь. Найдя глазами Марийку, позвала:
— Иди сюда! Садись! Читай!
IV
Все время, пока гитлеровцы с помощью Лозневого и Чернявкина грабили деревню, Ерофей Кузьмич валялся в постели. Алевтина Васильевна ежедневно делала ему припарки из отрубей и давала пить всевозможные снадобья из целебных трав. Однажды Ерофей Кузьмич позвал даже бабку Зубачиху, и та, отчитав над ним заговор и опрыснув его "святой" водой, всей деревне затем рассказала, что у старика Лопухова какая-то неведомая алая порча и он, по всем приметам, не дотянет до зимы.
Ерофей Кузьмич вскоре узнал, какой нелепый слух разошелся о нем по деревне. "Вот гнилая коряга! — обругал он Зубачиху. — И дернул меня черт позвать ее! Теперь попрут все горевать надо мной да прощаться, а на кой дьявол мне такая комедия?" Он даже стал нервничать, поджидая обманутых бабкой посетителей.
Но Ерофей Кузьмич ошибся: никто к нему не шел. Он напрасно ждал день, другой, третий… Ему уже захотелось, чтобы кто-нибудь из сельчан пришел проведать его и ободрить словом.
Но никто не шел.
Ерофей Кузьмич понял: разнесись в другое время слух о его болезни и близкой смерти, наверняка бы в его доме было полно людей. А теперь Ерофей Кузьмич с горечью подумал о том, что народ отвернулся от него, что все сельчане относятся к нему недоверчиво и даже враждебно. "Они ведь не знают, что меня силком на эту проклятую должность поставили, — горевал Ерофей Кузьмич. — И не знают, что я загодя сказал Лукерье о налоге… Им одно понятно: немецкий староста — вот и все! Небось какие даже молятся, чтоб я околел скорее! Тьфу, пропади ты пропадом, эта растреклятая жизнь! Неужели даже дед Силантий не зайдет? Ведь бывало же наведывал! Нет, и этот не зайдет!" Ерофею Кузьмичу стало обидно и больно. И тут он подумал и ужаснулся своей мысли: а вдруг и в самом деле он отчего-нибудь умрет внезапно (бывают же такие случаи со здоровыми на вид людьми!), умрет, окруженный незаслуженной ненавистью народа? Теперь Ерофею Кузьмичу стало страшно. Нет, нет, так нельзя умереть!
В минуты тяжкого раздумья лицо Ерофея Кузьмича, с помятой, давно не чесанной бородой, принимало страдальческое выражение, какого Алевтина Васильевна не замечала у него никогда прежде, даже в самые трудные годы их совместной жизни. Это выражение, совершенно необычное для Ерофея Кузьмича и даже несвойственное его натуре, очень пугало Алевтину Васильевну. Она тревожно подходила к постели мужа.
— Тебе плохо, Кузьмич?
— Плохо… — искренне отвечал Ерофей Кузьмич.
— А что же… где болит?
— Вот тут, — он трогал грудь. — Вся душа.
О том, что происходит в деревне, Ерофей Кузьмич в первое время узнавал только от Лозневого и Чернявкина. Но старик быстро понял, что полицаи многое от него утаивают, о многом рассказывают неверно, и перестал верить им. Он стал посылать за новостями Алевтину Васильевну, но та стыдилась ходить по деревне, а если когда и ходила к ближним соседям, то, возвращаясь, только плакала да плакала… Ерофей Кузьмич не мог терпеть слез и по этой причине оставил жену в покое. Осталось прибегнуть к помощи Васятки. Васятка очень охотно бродил по всей деревне (школа в эту зиму не работала) и всегда приносил очень много новостей. Но все они были такие, что Ерофей Кузьмич не знал, верить или нет парнишке.
— Чего ты брешешь? — говорил он зачастую после рассказов сына.
— Ничего не брешу, честное пионерское!
— Замолчи, балденыш! Что ты болтаешь! Ты говори толком, чего у Васильевых-то забрали?
— А все, — отвечал Васятка.
— Как это все?
— А так, все и забрали… Я сам видел. Всю рожь из амбарушки, весь горох… Два гуся зарезанных висели — и тех взяли.
— А у Анны Мохиной?
— У тетки Анны тоже все… — рассказывал Васятка. — Даже в подпол лазили, а у нее там в горшке сметана, и сметану взяли и тут же слопали, честное… честное слово! А тетку Анну как саданет один кулачищем в грудь, так она пластом на пол! Мы ее с Фенькой-то, с девчонкой ихней, водой отмачивали!
— Ну, хватит! — сурово говорил Ерофей Кузьмич. — Иди! Тут не переслушаешь твоей болтовни.
— Все истинная правда!
Но через некоторое время, особенно если из дому выходила жена, Ерофей Кузьмич вновь подзывал сынишку. Стараясь быть ласковым, переспрашивал:
— Так ты, что же… значит, ты сам видел?
— Своими глазами!
— И нисколько не приврал?