Я б тогда не стала
Гнуться и качаться…
Увидев, что женщины плачут, заплакала и Марийка. С трудом сдерживая рыдания, она едва выговорила:
Тонкими ветвями
Я б к нему прижалась
И с его листвою
День и ночь шепталась…
И все женщины, плача, повторили:
И с его листвою
День и ночь шепталась…
От стола в эту минуту поднялась Анфиса Марковна. И все увидели, что только одна она не плачет — стала суровой и хмурой, как никогда. Марийка уже собралась закончить песню — рассказать, что нельзя рябине к дубу перебраться, но мать глянула на нее сухо сверкающими глазами, крикнула:
— А ну, перестань! Слышишь? — Обернулась к женщинам: — И вы перестаньте! Довольно!
Затем подошла к стенному шкафчику, отдернула цветистую занавеску и вытащила из чайника свитый в трубочку розовый листок, густо засеянный строгими рядами типографских букв. Все женщины замерли: в руках Анфисы Марковны была листовка, какие сбрасывал сегодня самолет.
После первых секунд замешательства Марийка разом сорвалась с кровати.
— На, читай! — сказала ей мать, подавая листовку. — Садись к столу и читай для всех… А эту песню чтоб я не слышала больше в доме!
Марийка молча выхватила из рук матери листовку и бросилась к лампе. Торопливо утирая слезы, вокруг стола, плотно окружив Марийку, столпились женщины.
— "Дорогие братья и сестры!" — крикнула Марийка, отрываясь от листовки и обводя всех горячим, блещущим взглядом.
— Тише ты, — сказала мать.
— Ой, мама, и где ты достала?
Женщины тоже зашумели:
— Читай, не тяни!
— Господи, да что вы навалились-то на меня? — зашумела Марийка. — И от света немного…
— Читай дальше, чего тянешь?
— Нет, погоди! — сказала Анфиса Марковна и нашла глазами Фаю. Дверь-то закрыла?
— Нет, ты же не сказала!
— Или сама не знаешь?
Фая выскочила в сени и закрыла на засов наружную дверь. Успокоясь, все вновь потеснее сбились у стола, и в кругу раздался негромкий, но взволнованный голос Марийки.
Вдруг со скрипом распахнулась дверь. Все обмерли: на пороге стоял Ефим Чернявкин. Женщины бросились в стороны от стола, и тогда Марийка, тоже увидев Чернявкина, бледная от предчувствия близкой беды, сунула листовку в руки кому-то за своей спиной.
Но было уже поздно. Ефим Чернявкин успел увидеть листовку в руках Марийки и сразу догадался, что эта листовка из тех, какие сбросил сегодня самолет… Значит, не зря он пробрался в сени к Макарихе еще в то время, когда только собирались к ней бабы, не зря мерз в темном углу, затаив дыхание. Макариха и все ее собеседницы пойманы с поличным! Теперь не отвертеться этой растреклятой Макарихе и ее бабьей банде! "Вот теперь она поплачет, старая ведьма! — злорадно подумал Ефим Чернявкин. — Я ей отплачу за все! Я ей вспомню, как срамила на колхозном дворе! Я не забыл!" Думая так, Чернявкин шагнул на середину избы, навстречу Макарихе, и сказал, не в силах сдержать улыбку торжества:
— Не ждали?
— Нет, не ждали, — ответила Макариха, к удивлению всех, спокойно, неласково, не проявляя никакого намерения заискивать перед полицаем. — Да ведь тебя, Ефим, если и ждут где, так только, должно быть, на том свете! А на этом — кому ты нужен? Только ты, пожалуй, долго задерживаешься на этом-то свете. Родила тебя мама, что не принимает и яма. Ну, не горюй: примет!
— На том свете я не скоро буду, — ответил Чернявкин. — Скорее ты будешь там!
— Как знать, Ефим!
— Значит, читаете? Обсуждаете?
— Да, читаем… — все так же спокойно, без всяких внешних признаков волнения, ответила Анфиса Марковна. — Обсуждать после, видно, будем, ты помешал. Ну, садись! — Анфиса Марковна кивнула Марийке. — Уйди-ка, освободи гостю место.
Ефим Чернявкин торжествовал и втайне смеялся над Макарихой. Он не спешил принимать какие-либо меры. Зачем спешить? Теперь Макариха и все ее собеседницы в полной его власти, и ничто не может спасти их от суровой кары. Это был первый случай, когда Ефим Чернявкин мог вволю насладиться своей властью, чувством гордости за свой служебный талант, сладостью долгожданного торжества и над своевольной Макарихой и над многими из тех баб, какие открыто выказывали ему свое презрение. Зачем спешить?
Раскинув полы полушубка, Чернявкин сел за стол, положил рядом шапку, — все это означало, что хотя он и не спешит, но и не намерен особо медлить с выполнением служебного долга.
— Значит, поговорим? — спросил он.
— Сейчас поговорим… — Анфиса Марковна присела на табурет против полицая и будто бы участливо заметила: — А ты, Ефим, сегодня что-то и маловато выпил? Что бы это значило?
— Нечего, все вышло…
— Хочешь, я налью? Тогда и разговор пойдет живее. Что молчишь?
Ефим Чернявкин подумал: "Ага, начинает умасливать! Нет, меня не умаслишь, старая ведьма! А водку я, конечно, выпью". Затем сказал, стараясь, чтобы в голосе ясно звучало безразличие:
— Есть разве?
— Тебе хватит.
Все женщины молча, тревожно жались по углам и о недоумением следили за хозяйкой. Третий раз за вечер менялось настроение в этом доме! От унылого молчания — к горькой, слезной песне, от нее — к радостному возбуждению, а теперь — к большой, неуемной тревоге. И эти резкие перемены в равной мере пережили все; только Анфиса Марковна весь вечер, казалось, живет особыми чувствами, не подчиняясь той неустойчивой атмосфере, какая держалась в ее доме.
Увидев перед собой поллитровку водки, Ефим Чернявкин, как ни старался проявить безразличие, не мог сдержать странного кроличьего движения ноздрей.
— Неужели "Московская"?
— Последняя, — сказала Анфиса Марковна. — Все для зятя берегла.
— Вот это зря! — Чернявкин даже хохотнул, хотя это, вероятно, относилось не к тому, о чем он говорил, а скорее было выражением его удовольствия по случаю неожиданной удачи с водкой. — Для зятя зря берегла, да! О нем теперь забудь! Другого ищи!
— Ты лакай, раз дали, а в чужие дела не лезь! — крикнула полицаю Марийка. — Ишь ты, учить взялся! Советы еще дает!
— Поговори, поговори, — проворчал Чернявкин.
— А что? Думаешь, побоюсь?
— Марийка, уйди! — приказала мать и, торопясь прекратить ненужную ссору, налила полный стакан водки. — Пей!
У Ефима Чернявкина лихорадочным блеском осветились большие, с краснинкой, заячьи глаза. Ему давно уже приходилось пить только мутный, вонючий самогон, а тут — полная бутылка настоящей водки, чистой, как слеза! И Чернявкин сразу понял: пока он не выпьет всю водку, у него не хватит духу уйти из дома Макарихи. Да и зачем спешить? При всем желании и изворотливости Макариха не может теперь вырваться из его рук!
Чернявкин выпил, не отрываясь, стакан до дна, крякнул гулко, будто его ударили батогом по спине, покрутил головой и торопливо бросил в рот большой белый гриб.
Словно печалясь о судьбе гостя, Анфиса Марковна подперла рукой подбородок и спросила:
— Что ж ты, Ефим, все пьешь, все заливаешь глаза? Или стыдно смотреть на народ?
— С вами небось запьешь! — совсем мирно ответил Чернявкин. — Ты вот, скажем, как думаешь: должность мне надо выполнять, раз назначен? Надо! А за вами как поносишься по деревне, язык высунешь!
— Да, собачья у тебя должность, Ефим, это верно, — согласилась Анфиса Марковна. — Но ведь и жаловаться, пожалуй, нечего: такая ваша порода, Чернявкиных, — всем известно. Ты в отца, отец во пса…
— Ты что? Опять срамить? — обиделся Чернявкин. — Ты бы лучше помолчала сейчас, а уж если не дурная у тебя башка, по-другому бы говорила…
— И угощала?
— И угощала бы…
— А что ты торопишься? На, пей!
Ефим еще выпил, сказал, заметно хмелея:
— Ты сама знаешь, что тебе прикусить язык сейчас надо: твое дело теперь — самое гиблое, вот что! Ты у меня вот где, вот в этой моей пятерне! Что захочу, то и сделаю. Ишь ты, умная, на старости лет политикой занялась! Беседы ведет, листовочки большевистские читает! Да ты понимаешь своей дурной головой, что ты делаешь?