Алевтина Васильевна спросила тревожно:

— Кузьмич, что ж ты не спишь?

— Так, не спится…

— А все же с чего? Сказать-то можно!

— Совсем ты меня заела, мать, — устало и горестно ответил Ерофей Кузьмич. — Только ты и знаешь, что пилить меня: "Чего не спишь? Чего вздыхаешь? Чего хвораешь?" Да неужто мне на все это брать у тебя особое разрешение? Ну, не сплю, ну, вздыхаю, ну, хвораю, — так ведь встань на мое место, встань! Ты приглядись, как меня жизнь-то крутит! Облапила, как медведь, и дерет! Что же мне, по-твоему, улыбаться при этом? Ты вон и сама не спишь, так я ведь не спрашиваю, почему?

— А ты спросил бы…

— Ну, а с чего же тебе-то не спать?

Алевтина Васильевна неожиданно всхлипнула:

— Марийку сегодня видела…

Ерофей Кузьмич долго молчал.

— Где же?

— Мимо шла с Фаей. В Хмелевку, должно быть, к тетке ходила… — Опять всхлипнула. — Вот и не сплю. За все это время первый раз увидела, и то издали! Даже не зайдет, вот до чего ты довел! Своя, родная, а вот видишь, в какой обиде? А мне идти к ним — перед всей деревней стыдно.

Ерофей Кузьмич тяжело засопел, но не возразил жене. Полежав еще немного, поднялся, зажег лампу, сел у стола; при свете лампы было видно, как резко опечалили его постаревшее лицо тяжелые думы.

— Молчишь? — спросила жена.

— Не тронь, — попросил он жалобно.

— Стыдно?

— Не тронь, говорю! — почти закричал Ерофей Кузьмич, чего не случалось с ним в последнее время. — Что ты меня изводишь? Ты видишь, какой я? Ну и не доводи до греха! Не пили! Мне, может быть, и жить-то осталось совсем недолго. Вот он ушел вчера, а сегодня в Болотное махнул! Возьмет да и наболтает там по злобе чего угодно — и мне каюк… Понятно тебе это или непонятно?

В наружную дверь застучали. Ерофей Кузьмич замер, и серые глаза его потускнели, как серые гальки, высохшие на солнце… Опять раздался стук, и отчетливо послышались отдельные немецкие слова. У Ерофея Кузьмича обмерли все члены. Он сказал шепотом:

— Пришли, мать…

Алевтина Васильевна заревела, закрывая рот углом одеяла и в страхе прижимаясь к стене.

— Ну, всё, — прошептал Ерофей Кузьмич и, точно слепой, пошел в сени.

Пока Ерофей Кузьмич, опираясь рукой о стену, пробирался в темных сенях к двери, на крыльце несколько раз раздавался грубоватый немецкий голос. Да, они торопили. Ерофей Кузьмич вдруг подумал, что надо бы шмыгнуть в кладовку, оттуда — на чердак, а там — в слуховое окно и в сугроб… Глядишь, и спасся бы, если не оцеплен двор. Но было уже поздно. Голос немца, кричавшего за дверью, не был похож на голос коменданта Квейса. "Привез из Болотного", — мельком подумал Ерофей Кузьмич. Стараясь напрячь совсем ослабшие силы, он спросил:

— Кто там, а?

Немец опять крикнул сердито.

Открыв дверь, Ерофей Кузьмич разом отпрянул назад; в глаза ударил резкий свет электрического фонаря. И тут же услышал знакомый голос:

— Спал уже, Кузьмич?

Ничто так не могло сейчас поразить Ерофея Кузьмича, как этот спокойный, мягкий голос, знакомый ему много-много лет! Нет, это были не немцы. С карманным фонарем в руке на пороге стоял (можно ли этому верить?) сам Степан Бояркин, рядом с ним — черный, как ворон, молодой человек в шинели и мерлушковой шапке, а за ними — Костя и Серьга Хахай. Ерофей Кузьмич едва удержался на ногах. Собрав все силы, он откинулся спиной к стене, высокий, бородатый, в одном нижнем белье, и с большим трудом овладел своими губами.

— Только скорее, — сказал он, зачем-то разбрасывая вдоль стены руки. — Раз предателем считаете, бейте, да только не мучьте!

— Ты что, Кузьмич, со сна такой? — сказал Бояркин, входя в сени. Где полицай? Вот кого надо.

Ерофей Кузьмич отпрянул от стены.

— Его здесь нету. Богом клянусь, Степан, нету его в моем доме! Иди смотри сам. Он еще вчера вечером ушел жить к Чернявкиной, а сегодня зачем-то поехал в Болотное…

Уходя на рассвете в отряд, Марийка и Фая не успели узнать, что Лозневой накануне поздним вечером перешел к Чернявкиной, и поэтому не могли предупредить Бояркина. Поняв, почему все так произошло, Бояркин даже крякнул от досады.

— Э-э, черт! Может, вернулся он из Болотного?

— Нет, Степан, не видать было…

— Вот сволочь! — сказал Костя. — И все ему везет!

— Что ж, Кузьмич, веди домой, — сказал Бояркин. — А то ты вон как одет, простудишься еще.

— Мне все одно!

— Или не собираешься жить?

— Где мне теперь?

Вошли в дом. Увидев вместо немцев своих людей, Алевтина Васильевна обрадовалась, понимая, что они не сделают зла, но все же заплакала, прикрывая грудь одеялом:

— Да ты что, Васильевна, испугалась нас? — спросил Бояркин, останавливаясь у кровати хозяйки. — Или не узнаешь меня?

— Нет, узнала…

— А что ж ты плачешь?

— Я и сама, Степа, не знаю отчего…

К кровати подошел Костя:

— И меня узнала, Алевтина Васильевна?

— А как же! Ой, какой ты, Костя, стал!

— Какой же, Алевтина Васильевна?

— Хороший стал, — сказала хозяйка, успокаиваясь — Вроде пополнел, посвежел… В партизанах, что ли?

— Ясное дело!

— Ну и славу богу!

Бояркин отозвал к дверям Костю и Крылатова, о чем-то поговорил с ними тихонько, и они ушли. Ерофей Кузьмич тем временем оделся и зачем-то даже накинул на плечи пиджак.

— Зайдем в горницу, — сказал Бояркин, обращаясь к хозяину и Серьге Хахаю. — Потолковать надо.

В горнице они сели вокруг стола и немного помолчали. Взглянув на часы, Бояркин начал первым:

— Что ж ты, Ерофей Кузьмич, напугался-то так?

Ерофей Кузьмич вздохнул, торопливо подыскивая нужные для ответа слова:

— Сам же знаешь, Степан Егорыч, какие нонче времена! Вот он ушел от меня, а я вторую ночь не сплю, все думаю… А ну как выдаст, наговорит? Тут у нас разговор был один… Да и вообще он в обиде на меня. А тут, слышу, немец кричит.

Серьга Хахай громко захохотал.

Заулыбался и Бояркин.

— А мы так решили: заговорить по-русски — не откроешь, да и полицай твой перепугается, сиганет в окно. А по-немецки заговорить — откроете: как ни говори, а ты, Ерофей Кузьмич, их староста, а он полицай.

В душе Ерофея Кузьмича ныло, болело, левое колено вздрагивало, в голове летали черные, как стая галок, мысли. Как, в самом деле, не бояться ему партизан! Ведь им неизвестно, что он предупредил деревню о предстоящем ограблении, ничего неизвестно и о его тайных думах. Им известно одно: он староста, он служит немцам, а своих людей, бойцов нашей армии, выгоняет из дома. И неспроста, конечно, зашли к нему партизаны…

— Какой я староста! — со стоном ответил Ерофей Кузьмич. — Так пришлось, Степан Егорыч! Жизнь закружила, вот что!

— Слаб, значит, что поддался ей?

— Старость же, сам знаешь!

Бояркин с удивлением увидел, как у гордого и властного Ерофея Кузьмича появилось на лице жалобное выражение.

— Да ты спроси у народа: какой я староста, прости господи! продолжал Ерофей Кузьмич. — Я только значусь старостой, вот что! Весь народ знает: я никакого зла деревне не сделал. А теперь я так решаю: пойду и прямо скажу, что не желаю быть в этих самых старостах, будь они трижды прокляты! Пусть как хотят казнят, а против народа я не пойду, вот и все!

Бледное, худощавое лицо Бояркина опять осветилось мягкой и живой улыбкой.

— Нам все известно, — ответил он. — Все. А старостой тебе, Ерофей Кузьмич, все-таки придется быть!

— Это почему же? — Забываясь, Ерофей Кузьмич сразу повысил голос до той привычной ноты, на которой говорил прежде. — Нет, не желаю! И ничего они со мной не сделают! Я человек старый и хворый, а на этой должности надо бегать собакой, высунув язык! Ты, Степан Егорыч, не можешь даже понять, какая это трудная должность, хотя ты всегда и был на должности! Э-э, когда народ со всех сторон подпирает тебя, тогда можно сидеть на должности! Ты вот, Степан Егорыч, сколько сидел? То-то! А попробуй-ка сядь старостой! Нет, это не должность, а одно мученье! Откажусь, вот и все! Что они мне сделают? Я человек старый и хворый. А если что и сделают со мной туда мне, дураку, и дорога! Не оставайся тут с немцами, а уезжай, как народ!